Из воспоминаний А.Г. Григорьевой 1932 г.р.:
"Мы до войны жили в Тайцах — на улице Пушкина, дом 18. Старостой в Тайцах стал Иков — хмурый нелюдимый мужик с нашей улицы. По вечерам он обходил дома и предупреждал, чтобы все выходили на работу, даже шестилетние.
Мне исполнилось восемь, но была я маленькая, худенькая, едва поднимала огромную лопату. Надсмотрщиком над нами поставили Макса — высокого злобного немца. Размахивая на морозе руками, он все повторял:
— Ленинград капут! Ленинград капут!
Однажды я не выдержала и выкрикнула:
— Тебе капут! А Ленинград наш, там мой папка!
— Швайне! — заорал Макс и выхватил лопату. От удара я упала, а он начал так колотить меня ногами, что я отлетала как футбольный мяч, и из горла хлынула кровь...Я выжила, только кровью долго кашляла.
А вот брата Колю мы потеряли. Кто-то обрезал в Гатчине провода, сказали на него. После Нового года Колю забрали в гатчинский лагерь военнопленных, и вскоре пришло извещение, что он расстрелян «за диверсионные действия». Старшие девочки — моя Юля, Маша Степанова и другие — разносили листовки по домам. Их выдали. Последовал приказ коменданта: дать им по 25 розог! Что это такое, мы хорошо знали: одного мальчика за буханку хлеба засекли насмерть.
Юля пришла домой с плачем:
— Ой, засекут нас!
Я знала, что розгами наказывают только с 12 лет. Утром встала, оделась и говорю Юле:
— Я пойду за тебя...
За Машу пошла ее шестилетняя сестра Оля. Пришли мы с ней в комендатуру. Новый комендант — высокий, рыжий — спрашивает:
— Вы листовки распространяли?
— Мы только бумажки подбирали, — отвечаем. Комендант видит, что Оля совсем маленькая — отшвырнул ее к порогу, она только нос разбила. А меня как начал трепать за уши да головой об порог — раз, два... На крыльцо швырнул и сапогами под бока так двинул, что кровь из горла пошла...
Ребята с санками во дворе дожидались. Меня на санки положили, кто лепешку сует, кто жмых, а мне рта не раскрыть. Дома уши промыли (надорваны оказались), платочком перевязали: авось срастутся...
Срослись, конечно, уши, но кровью опять долго кашляла.
Летом мы дробили на дороге бут. До войны в Тайцах работала плитоломка, теперь же мы разбивали тяжелые глыбы известняка вручную — молотками. Надсмотрщик был злой, не выпускал из рук плетки. От голода — питались ведь одной травой — многие страдали поносами и часто бегали в кусты. Одну женщину, тетю Тину, надсмотрщик так избил, что она и скончалась в кустах...
В другой раз мы, голодные, украли в поле турнепс. Хозяйка-финка пожаловалась бригадиру. Он начал нас хлестать плеткой, но из проезжавшей по дороге машины вдруг вышел шофер и остановил порку.
— Дети же хотят есть! — разобрали мы в его выкриках.
Еще в 1941 году в Тайцах появился лагерь наших военнопленных. Вначале они жили на голом поле, оцепленном колючей проволокой. Потом сколотили три барака. Оборванные, грязные, голодные, пленные производили жуткое впечатление. Мы собирали по чердакам старую одежду и бросали им через забор.
Есть было по-прежнему нечего. Мы не имели ни земли, ни семян, не могли посадить огород. Только собирали траву, и мама пекла лепешки, подсыпая к толченой траве опилки. Ходили опухшими, с огромными животами. Получше жили те, у кого были собственные дома с земельными наделами, например, финны. У них дети ходили в школу, и немцы их на работу не гоняли. Финские дети смеялись над нами и по-всякому обзывали.
У нас умерла годовалая Галя. Не в чем было хоронить: как мама ни просила соседей, никто не хотел сколотить гробик. Помог батюшка: принес на плече аккуратный желтенький гробик, отпел сестру и сам похоронил. "